В случае крайности...

«в случае крайности не щадить. И мы не щадим»

Что такое колониальная литература и как русская классика исказила образ Казахстана
Знание
Дарья Панёва
В.Верещагин «Парламентёры. "Сдавайся!" — "Убирайся к черту!"», 1873
Южные поэмы Пушкина, «Герой нашего времени» Лермонтова — при всей художественной ценности произведений в критической теории их называют «колониальными» и категорически не рекомендуют как источник информации об истории и культуре Кавказа. Но что всё это значит?
Что такое колониальная литература и почему её обвиняют в экзотизации и ориентализме — мы решили показать на примере русской классики времён Российской империи о колонизация Казахстана.
Для этого текста филолог Дарья Панёва прочитала большую часть русских классический произведений, в которых описывается Казахстан и его жители во времена Российской империи. Проанализировала, как формировался ориенталистский миф о смертоносной степи и её диких кочевниках и почему он заслуживает критического переосмысления.
  • Дарья Панёва
    Автор текста
    «Я решила писать на эту тему, потому что сама из Казахстана. На уроках мы всегда обсуждали лишь классику, имеющую мало связи с Казахстаном, а тексты, созданные непосредственно о нём, оставались в тени. Тёмная сторона русской литературы открылась мне только на 4 курсе филфака, на курсе "Русская литература Казахстана", — там я впервые прочитала рассказ Всеволода Иванова "Дитё", например».
Содержание лонгрида:
глава 1

Что такое колониальная литература?

Лоуренс Альма-Тадема, «Обретение Моисея», 1904 год

Колониальная литература — довольно широкое понятие. По этой причине уместно сразу провести границу между колониальной литературой как литературой эпохи колониализма вообще (colonial) и той литературой, которая написана непосредственно завоевателями о колониях и взаимодействии с угнетёнными (colonialist). Обе тем не менее по-своему утверждают империализм. Это убедительно демонстрирует Эдвард Саид, чья книга «Ориентализм» (1978) стала отправной точкой исследований колониальности в литературе.
Например, в травелогах («Странствия и воспоминания индийского чиновника» Уильяма Слимана, «Записки о Сибири» Ивана Прыжкова, «Из путешествия в Закавказский край» Василия Верещагина) открыто даются яркие ориенталистские описания, оправдывается завоевательная политика.
А вот в викторианских романах линия утверждения империализма неочевидна, отнесена на второй план: «Джейн Эйр» Шарлотты Бронте или «Мэнсфилд-парк» Джейн Остин состоят из отсылок к имперским владениям, которые обеспечивают богатство героев, питают их «большие надежды», но при этом никогда не описываются подробно. По наущению отца, мечтавшего об огромном состоянии, мистер Рочестер из романа «Джейн Эйр» женится на богатой креолке из Вест-Индии, которая вскоре сходит с ума. А в романе Джейн Остин сэр Бертрам строит безбедную жизнь Мэнсфилд-парка за счёт плантаций на острове Антигуа.
Не только персонажи, но и сами писательницы активно фантазировали об экзотичных в их понимании землях: так, в детстве сёстры Бронте выдумали собственный мир африканских колоний — воображаемый Гласс-Таун.

Беовульф. Автор: Balbusso Twins

Сложности возникают не только с определением колониальной литературы, но и с очерчиванием её хронологических рамок. С одной стороны, первые тексты обычно относят к временам европейской торговой экспансии на Востоке и высадке Колумба в Америке, то есть к XV–XVI векам. С другой, как реакцию дохристианских народов Европы на римские завоевания Британии можно прочесть англосаксонский эпос о Беовульфе. Эта поэма конца VII века рассказывает о победе героя Беовульфа над чудовищем Гренделем и драконом, одновременно иллюстрируя необычное смешение языческих германских мифов и христианских представлений, которые принесли на эту землю римляне.
Тем не менее расцвет колониализма приходится на XIX век, особенно — на его вторую половину, когда колонии окончательно превратились одновременно в имперские рынки сбыта и источники сырья для увеличивающейся в объёмах промышленности метрополий.
В это же время создаются и классические колониальные тексты: «Дети капитана Гранта» Жюля Верна, герои которого ищут пропавшего отца в Южной Америке, Австралии и Новой Зеландии, «Сердце тьмы» Джозефа Конрада, действие которого происходит в Центральной Африке, «Ким» Редьярда Киплинга, где главный герой участвует в борьбе за Индию между британским и русским правительствами.

Ян Францевич Ционглинский. «Танжер. Базар», 1898 год

Для героев колониальной литературы колонии становятся источником быстрого заработка, местом приложения своих амбиций, экзотикой, о которой грезят. Последнее особенно важно: колониальный текст работает в поле воображаемых, ориенталистских представлений, не имеющих отношения к реальности. Авторы в значительной степени воспроизводили нарративы, заимствованные из произведений своих предшественников, даже если у них был собственный опыт жизни в колониях. Литература как бы задавала канон, традицию описания тех или иных тем — и эти формулы воспроизводились даже неосознанно, при этом сразу настраивая читательские ожидания.
Так, коренное население Африки напоминает писательнице и путешественнице Мэри Кингсли героев «Книги тысячи и одной ночи» и «негров из пиратских историй». А племя банту и вовсе пахнет как верблюд из «Казарменных баллад» Киплинга, который «душит вонью»:
  • «Путешествия по Западной Африке» (Travels in West Africa), 1897
    Мэри Кингсли

    «Помните также, что эти Банту, как и Негры, думают вслух, громким голосом; их представитель, как верблюд у мистера Киплинга, “воняет — просто страх!”, а если он к тому же Фан [племя Банту], то сопровождает свои наблюдения яростными драматичными жестами…».

    [перевод фрагмента Дарьи Панёвой — прим. «Чернозёма»]
То есть образ закрепляется в тексте, а потом как бы кочует из произведения в произведение. И даже если новый автор спорит с предыдущими образцами, он всё равно встраивается с ними в один ряд, потому что работает прежде всего с литературными образами, отвечает один другому. Придумывая своего «Кавказского пленника», Лев Толстой полемизировал с Александром Пушкиным и романтическим изображением «горцев», но оба в конечном итоге создавали «кавказский текст» с его «необычной» обстановкой, мотивом плена и героем, ищущим свободы.
глава 2

Что «колониального» в русской литературе?

Франц Рубо, «Казаки у горной реки», 1898 год

Но можно ли назвать русскую литературу колониальной? До 1930-х термин «колониальный» был безоценочным и спокойно применялся отечественными литературоведами к тем произведениям, которые описывали завоевания чужих земель. Однако в советское время его окраска стала негативной: теперь слово использовалось, чтобы клеймить идеологических врагов. Сам же Советский союз, несмотря на то, что по сути представлял собой империю, постулировал свою антиимперскость. Наследие прошлого становилось объектом манипуляций и пересобиралось под нужды советского государства: утверждалось, например, что коренное население вступило в состав империи добровольно.
Пропагандистский нарратив о добровольном вступлении разных народов в состав империи жив в сознании людей до сих пор, и поэтому утверждение о том, что и Российская империя, и СССР были колониальными державами, всё ещё встречает сопротивление как среди широкой обывательской аудитории, так и в академическом сообществе. Например, в разделе «Колониализм» авторы Большой российской энциклопедии дают список колониальных империй, но не упоминают в нём Россию.
Как следствие, постколониальная оптика долгое время оставалась в маргинальной зоне российских гуманитарных исследований. Впервые о русской литературе как о колониальной стали писать в западной академии: одним из первых считается исследование Сьюзен Лейтон о литературном Кавказе, вышедшее в 1994 году. Начиная с 2000-х, тему разрабатывают Александр Эткинд (признан иноагентом Минюстом РФ) и Илья Кукулин, которые остаются одними из ведущих русскоязычных постколониальных исследователей по сей день. Тем не менее качественных работ на русском по теме всё ещё недостаточно.

Мариано Фортуни-и-Марсаль, «Арабская фантазия», 1867 год

Показательно также, что главная книга Эдварда Саида «Ориентализм», впервые разбирающая отличие реального Востока от его колониального литературного образа, была переведена на русский лишь в 2006 году, спустя двадцать восемь лет после её публикации.
В своей работе Саид выводит понятие ориентализма — так он называет европейские представления о Востоке, которые не имеют ничего общего с реальным регионом, а являются лишь образом, основанным на литературных произведениях других европейских авторов. Этот «образ Востока» включает в себя различные стереотипы и домыслы европейцев, не имеющие отношения к действительности. Концепция Саида вызвала бурную реакцию российского академического сообщества. В ходе её обсуждения стало ясно, что оппозиция Запада и Востока применима к русскоязычной литературе с оговорками: будучи империей, Россия оставалась на «периферии» имперской лиги, считалась отстающей, вечно догоняющей, а ещё — часто ориентализировала саму себя, приписывала себе «азиатскость».
Здесь можно вспомнить хотя бы строчки Александра Блока: «Да, азиаты — мы, — С раскосыми и жадными очами!».
Тем не менее русская литература XIX века всё же остаётся продуктом колониальной эпохи и эксплуатирует знакомые ориентальные мотивы. Например, русская беллетристика 1830-х популяризировала сюжет о любви колонизатора и туземки. Со временем эти тексты отошли на второй план, но и среди знакомого с детства канона легко отыскать произведения, развивающие колониальную тему. Южные поэмы Пушкина, «Герой нашего времени» Лермонтова, «Очарованный странник» Лескова — сегодня это хрестоматийные примеры колониальной литературы, которая долгое время не опознавалась как таковая.

Джеймс Эббот Макнейл Уистлер, «Каприз в пурпурном и золотом», 1864 год

Помимо уже упомянутых причин, исследователи связывают такую «слепоту» ещё и с тем, что оппозиция Запада и Востока просто не была для России такой актуальной — её «эффективно замещала» оппозиция государства и народа.
Например, таков кейс Льва Толстого. Показательна его повесть «Хаджи-Мурат»: «горцы» здесь изображены внимательно и детально, оценки коренного населения и имперских чиновников выстроены неочевидным способом. По одну сторону оказываются аварский воин Хаджи-Мурат и русский военачальник Воронцов, а противопоставляются им правители «с безжизненным взглядом» — Николай I и Шамиль.
Выступая против романтических штампов кавказского текста, Толстой тем временем не стесняется романтизировать башкиров, сводя их в своих рассказах до образа невинных детей природы или «мудрецов», не нуждающихся в собственности.
Примечательно, что писателя беспокоила участь русских крестьян, у которых он «отнимал» землю, однако такая же риторика не переносилась им на башкиров, хотя и они страдали от переселенческой политики. По выражению литературоведа и исследовательницы славистики Эдиты Бояновска, Толстой просто не видел в них «субъектов общественной жизни, положение которых нуждалось в исправлении». Так что все подобные случаи требуют отдельной интерпретации, которая не сводится к двум полюсам.
Не зря среди приведённых примеров мы так много упоминали Кавказ — он ассоциируется с «восточной темой» русской литературы в первую очередь. Но в следующих главах этого материала мы обратимся к другому ближайшему «чужому» Российской империи — казахским степям — и попробуем проследить, как менялся (если вообще менялся?) образ «киргиза» в художественной литературе.
глава 3

Как изображались жители Казахстана в русской литературе классицизма и романтизма?

Василий Верещагин, «Киргизские кибитки на реке Чу», 1869 – 1870 гг.

Казахов в XIX веке власти Российской империи называли «киргизами» или «киргиз-кайсаками», чтобы не путать их с казаками. А ещё потому, что чиновникам было сложно разграничивать казахские и кыргызские рода, в том числе из-за схожести их языков.
Первым, ещё в 1731 году, в российское подданство вошёл Младший жуз — одно из трёх территориальных объединений казахов (на западе современного Казахстана). Во второй половине XIX века оставшиеся два жуза также стали частью Туркестана — центральноазиатской колонии под контролем Петербурга.
Население разнородного Туркестана того времени колониальная администрация делила на оседлое и кочевое. Эта характеристика определяла её отношение к региону: кочевников (казахов, кыргызов, туркменов) оценивали как слабо исламизированных и потому считали, что они легче воспримут так называемую «русскую гражданственность».
Выходцы из оседлого тюрко-персидского населения, напротив, воспринимались как враждебные религиозные фанатики. Некогда культурно развитые, они переживали упадок своей цивилизации и теперь ассоциировались у российского руководства с жестокостью, косностью, лицемерием. «Пороки» казахов же — лень, враньё, излишняя страстность — оправдывались их детской природой.
Стереотипы использовала в том числе и русская литература XIX века. В это время появляются тексты по типу «восточных повестей» Владимира Даля или «Очарованного странника» Николая Лескова, герой которого десять лет пробыл в плену у «киргизов».

Василий Верещагин, «Перекочёвка киргизов», 1869-1870 года

«Сказку о царевиче Хлоре» (1781), написанную Екатериной II, можно назвать одним из первых русскоязычных художественных произведений, в котором упоминаются казахи. В ней Киргиз-кайсацкая царевна Фелица и её сын Рассудок помогают царевичу Хлору, похищенному Ханом Киргизским, найти розу без шипов в созданном искусственно «зверинце». Сказка представляет собой аллегорию, характерную для классицизма, в эпоху которого господствовали принципы рационализма, государственности и антропоцентризма (правда, очень избирательного). В поисках розы, олицетворяющей добродетель, идеальный царевич не должен соблазниться предложениями сойти с пути. Произведение было наставлением внукам Екатерины II — будущему императору Александру I и Константину Павловичу, которым она и посвятила сказку.
В «Сказке о Хлоре» нет подробных описаний быта, особых примет казахской жизни, а время действия и вовсе помещено в легендарные времена «до Кия, князя Киевского». Всё дело в условности, предполагаемой жанром. Восточные мотивы же, вероятно, навеяны модной в те времена «восточной повестью», пришедшей в Россию из Франции. Таковыми могли называться как переводные произведения арабских, персидских авторов, так и те истории, в которых о Востоке напоминали лишь имена и декорации.
В оде «Фелица» Гавриил Державин отсылает к «Сказке о Хлоре», чтобы восхвалить Екатерину II, представшую мудрой и благодетельной царевной, а себя выводит в образе праздного и ленивого мурзы. Екатерина, даровавшая «свободу в чужие области скакать», противопоставляется «великому в зверстве Тамерлану» — тюркскому завоевателю, известному своей жестокостью.
Классицистическую оду было довольно легко облечь в восточные одежды, потому что для русской литературы восток оказался удобной привычной декорацией, чтобы обсуждать власть, хвалить её или хулить.
Вместе с романтизмом в русскую литературу вошёл и устойчиво закрепился мотив плена у «киргизов». Поэма «Кавказский пленник» Александра Пушкина, рассказывающая о русском офицере, спасённом из плена молодой черкешенкой, вызвала множество подражаний. В свою очередь, на самого Пушкина сильно повлиял Джордж Байрон, который во многом и задал моду на ориенталистский восток в романтических поэмах.

Николай Каразин, «Вступление русских войск в Самарканд 8 июня 1868 года», 1888 год

Пользуясь пушкинскими сюжетными лекалами, авторы знакомили читателей с новыми экзотическими для них странами. Среди подражаний были тексты и о «киргизах»: «Киргизский пленник» Николая Муравьёва, «Каратай» Александра Крюкова, «Киргиз» Густава Зелинского. Литературовед Виктор Жирмунский описывает типичный сюжет подобных подражаний: «пленение европейца (русского) и жизнь его в экзотической обстановке мусульманского Востока, любовь туземной красавицы, попытка бегства, удачная или неудачная». К такой композиции добавляются описания природы, которую пленник пассивно созерцает, картины быта лагеря местных жителей, сцены ночных свиданий.
Такими подражаниями могли быть и прозаические тексты — романтические повести «Киргизский пленник» Петра Кудряшёва, «Киргизцы» и «Киргизский набег» Александра Крюкова. Эти произведения не только развлекали, но и знакомили «просвещённых читателей» с жизнью новых окраин империи. Для них герои-пленники выполняли роль проводников, и поэтому в таких текстах было много этнографических вставок и пояснений.
Есть и определённые тенденции в образности — например, степь во всех этих текстах изображается как холодное и опасное место, где властвуют зло и разбой:
  • «Киргизский пленник», 1828
    Николай Муравьёв
    В стране свободной и степной,
    Где путник проходить страшится,
    Где страшный, гибельный разбой
    В улусах дикарей таится;
    Где ночь холодная страшна,
    Где хлещет вьюга боевая
    И затмевается луна
    Злодейством тягостного края…
Помимо Байрона и Пушкина, на тексты о «степных пленниках» повлияла и реальная ситуация, сложившаяся на границе с Оренбургом. Здесь постоянно случались набеги и стычки военных с казахами, в результате которых последние нередко брали русских в плен, продавали в Кокандское, Бухарское и Хивинское ханства. Ещё в XVIII веке появляются первые мемуары «степного пленника» — «Девятилетнее странствование» (1786) Филиппа Ефремова, которого взяли в плен в степи, а потом продали в рабство в Бухару.
Подобные истории происходили не только в XVIII, но и в следующем столетии. Под влиянием реального опыта романтический сюжет о плене у «киргизов» постепенно трансформируется, начинает восприниматься как нечто привычное:
  • «Киргизский набег», 1829
    Александр Крюков
    «…со мною случилось приключение особого рода, приключение, достойное занять несколько строф в какой-нибудь Байроно-романтической поэме: ибо в нём новость положений была соединена с неожиданностию и ужасом. Как жаль, что я не умею писать поэм! По крайней мере я расскажу вам моё поэтическое приключение просто, как прозаический анекдот».
В романтических повестях намечаются новые общие места, экзотизирующие жителей степи. Одно из них — описание баранты, насильственного угона скота или похищения людей, распространённого в степях как способ мести или возмещения ущерба. Писатели поголовно осуждают это явление, считают главным проклятием степей, которое нужно искоренить. А для этого, для начала, «киргизцев» необходимо просветить:
  • «Киргизский набег», 1829
    Александр Крюков
    «Напрасно доныне Правительство старалось и старается положить конец беспрестанным разбоям и дракам на Ново-илецкой, и вообще на Оренбургской линии. Все его предприятия по сему предмету послужили только к подтверждению истины, что доколе Киргизцы будут Киргизцами — народом кочующим, необразованным и ограждённым от всякой власти непроходимостию степей, до тех пор грабительство, известное у них под названием баранты, будет уважаемо ими, как народный обычай: ибо нравы непросвещённых народов не изменяются и веками».
Другое общее место — описание «подщетинивания», распространённой мучительной пытки конскими волосами, которые вшивали пленнику в пятки, чтобы тот не мог убежать:
  • «Киргизский пленник», 1826
    Пётр Кудряшев
    «“Слушай, невольник! Ты должен мне служить верно; <...> но ежели ты сделаешь побег, то знай, что нигде не можешь от меня укрыться — ни на земле, ни в воде, ни в воздухе: я тебя поймаю — и тогда, с жесточайшего наказания, подрежу тебе кожу на подошвах, насыплю туда мелко изрубленных конских волос, и сделаю то, что ты будешь мучиться и раскаиваться целую жизнь!” Такие жестокие угрозы у варваров киргизцев, к несчастью бедных невольников, исполняются на самом деле».
В реалистических повестях, пришедших на смену романтической тенденции, все эти представления только укрепляются.
глава 4

Как изображались жители Казахстана в русской литературе эпохи реализма?

Николай Каразин, «Текинская экспедиция 1881 года. Штурм Геок-Тепе», 1889 год

Реализм, сменивший в 1840-е годы романтическое направление в литературе, разрушает некоторые ориентальные мифы — например, о богатстве и загадочности Востока. Взамен него появляется новый — об «азиатской бедности».
Так, рассказчика повести Владимира Даля «Бикей и Мауляна» (1836) разочаровывает степной караван, прибывающий в Оренбург. Всё потому, что торгуют с Азией «хламом и дрязгом», а вовсе не тем «что мы привыкли называть восточными товарами». Слово «привыкли» показательно, так как подчёркивает силу устоявшихся представлений. Вторит разочарованию рассказчика и унылый степной пейзаж, с которым сливается народ, одетый в пёструю, но изношенную одежду.
Сходит на нет в этой повести и характерная времени убеждённость в том, что именно кочевники наиболее восприимчивы к «русской гражданственности»: казахи не хотят поддаваться милости правительства, они упрямы и косны в своём «невежестве».

Николай Каразин, «Взятие Ташкента генералом Черняевым 16 июня 1865 года», 1890 год

Владимир Даль, этнограф, востоковед и составитель знаменитого словаря, работал чиновником в Оренбурге и на основе своих впечатлений о крае написал несколько «восточных» повестей, в том числе и упомянутую повесть «Бикей и Мауляна». В ней рассказано о трагической истории любви юноши Бикея и девушки Мауляны — «степных Ромео и Джульетты», разлучённых происками коварных родственников.
«Я пишу не сказку, а быль», — утверждал автор о повести. И действительно, сюжет, взятый за её основу, Даль почерпнул из реального документа — дела «Об убийстве старшиною Исянгильды Янмурзиным сына своего Бикея», хранящегося в Государственном архиве Оренбургской области. Текст пестрит этнографическими отступлениями, однако установка на достоверность не снимает авторской оценочности. «Просвещённый читатель» остаётся в повести мерилом всех вещей. Рассказчик снисходительно относится к описываемой им культуре казахов. Например, шаманский ритуал Владимир Даль описывает как «проделку», делает из него юмористическую зарисовку:
  • «Бикей и Мауляна», 1836
    Владимир Даль
    «Он читал и пророчил по щелям и трещинам жжёной бараньей лопатки, к которой нож и зуб не смели прикоснуться, — опять ломался и бесновался; словом, не знаю, чем бы всё это кончилось, если бы он не оборвался наконец со стропил, или с круга кибитки, куда полз, шайтан его знает, зачем, и не упал бы, среди бешенства своего и исступления, на дымящиеся посреди кибитки головни; бумажный, стёганый, изодранный халат его вспыхнул, и знахаря нашего насилу залили турсуком воды».
То есть в середине XIX века казахи в представлении региональных российских властей всё ещё остаются «дикарями», «хищными обитателями степи». Они «неизъяснимо беспечны», мстительны и лживы, вороваты и глупы. Казахские мужчины трусливы и ленивы, не знают сострадания к слабому, с радостью нападают на женщин и детей. Женщины же, наоборот, бесстрашны как «амазонки», которых, однако, угнетают ужасные патриархальные законы. Умение ориентироваться в степи («по какому-то непонятному, тёмному чувству») и взрывной характер («стоит только тронуть, задеть и расшевелить кайсака, и он вспыхнет ярким пламенем») — прямое следствие детской непосредственности казахов и их близости к природе.

Николай Каразин, «После пожара», 1879 год

Интересно, что статус автора влияет и на выбор главных героев повести «Бикей и Мауляна». Молодые влюблённые выделяются среди «соплеменников» самыми благородными качествами.
Главные герои особенные: Бикей одет «чище и лучше всех, доселе нами виданных», не бранится, «как это водится нередко у земляков его, на весь аул», а Мауляна — «не только гораздо пригожее всех молодиц своего аула, но и бойчее, осанистее, проворнее и гораздо умнее их». Отрицательными же персонажами автор осознанно делает именно казахов, а не русскую администрацию, наделяя таких героев чертами, призванными вызвать неприязнь, отвращение. Так, например, брата Бикея Джан-Кучука автор награждает оспенными язвами.
Бикей осуждает отца за то, что тот выдал сестру замуж без калыма, «как рабыню или неверную», а ещё отказывается от многожёнства, потому что любит только Мауляну. Рассказчик оценивает многожёнство как отрицательное явление — Бикей, как выходец из «дикого народа», не способен сделать то же самое, но всё же любовь к Мауляне отметает для него любую идею о другой женщине. То есть оценки колонизатора и колонизируемого сознательно сближаются Владимиром Далем.
Ещё Бикей близок к русскому начальству и полинейным казакам (то есть казакам, служащим на Оренбургской и Новоилецкой пограничных линиях) в отличие от братьев, выведенных как отрицательные персонажи. Этой же характеристикой обладает Мауляна: она приезжает в Оренбург искать заступничества у военного губернатора и «не переступит обратно порога, доколе не получит великого слова наместника царского». Мауляна настолько прекрасная, смелая и благородная, что поражает даже администрацию: «...чрезвычайно поразила находившихся там осанкою своею, красотою. <...> Не менее того был изумлён и сам военный губернатор».

Николай Каразин ,«Переправа туркестанского отряда через Аму-Дарью у Шейк-Арыка 18 мая 1873 года», 1889 год

То есть вне оценки колонизатора героев как бы не существует, их действия могут быть интерпретированы как хорошие только более «цивилизованными» русскими. Выбирая «азиатцев» в качестве своих героев, Владимир Даль осознанно наделяет Бикея такими качествами, которые помогут читателю симпатизировать ему, несмотря на происхождение. Получается, что колониальный взгляд автора проявляется не только через оценки «просвещённого рассказчика», но и через те характеристики, которыми он наделяет своих персонажей.
Опасаясь, что Британская империя окончательно установит свою власть в центральноазиатских ханствах, правительство Российской империи приняло решение о вторжении в регион. Первый поход был предпринят ещё в 1839 году, но полноценная экспансия началась в 1850-х и закончилась лишь в 1890-х вместе с захватом Памира.

Николай Каразин, «Объясачение Средней киргиз-кайсацкой орды. Царский указ», 1891 год

Одним из участников этих туркестанских походов был писатель и художник Николай Каразин. Выйдя в отставку в 1870 году, он посвятил себя литературе и живописи — и главным предметом его изображения стал Туркестан.
С первого взгляда кажется, что ориентализм Николая Каразина мало отличается от оценок Владимира Даля. В рассказе «Атлар» (1891) приход русских в степь оценивается как несомненное благо. Когда мальчик-пастух Мат-Нияз приходит к мазару святого Атлара, тот показывает ему видение благостного будущего, которое наступит с приходом голубоглазого богатыря:
  • «Атлар», 1891
    Николай Каразин
    «Весь серебром залит этот витязь, спокойно на юг смотрят голубые глаза, в одной руке богатырь молнию держит, в другой зелёную ветку, покрытую утренней росою. <…> и нельзя, сил нет загородить ему путь, сил нет остановить покойный, мирный шаг его лошади. Падают перед ним рядами люди вооружённые, встают позади безоружные… <…> Льётся потоками кровь перед всадником, цветами и золотым хлебом позади его эта кровь расстилается. <…> — Кто это? кто? — Не спрашивай! — отвечает голос под шлемом. — Поймёшь сам, другим расскажешь, и благо будет тем, кто тебя послушает…».

Николай Каразин, «Набег казаков на поселение туземцев», 1870 год

Пророчество Атлара сбывается: Мат-Нияз, проданный в рабство хивинскому актёру, сам становится придворным певцом-импровизатором, и в момент, когда русские войска вторгаются в Хиву, вспомнив увиденную в детстве картину, понимает, что сопротивляться бесполезно. Но тексты Каразина не скрывают жестокость, с которой колонизировали Туркестан. Например, так описаны в рассказе «Рискованный сеанс» (1905) ужасающие последствия сражения:
  • «Рискованный сеанс», 1905
    Николай Каразин
    «Как картинно, как причудливо разбросались в горячем бою эти массы человеческих тел по изрытому, окровавленному пологому обвалу… Там в одиночку, там по несколько вместе, а там под навесом стана, в углу, где, значит, податься некуда было, там целою грядою, не разберёшь — где чья рука, где чьи ноги. Тут, как раз посреди бреши, лежит молодой боец лет семнадцати, мальчик, и не лежит совсем, а вот словно подняться на ноги хочет, да и окоченел в этом последнем движении…».
Непривлекательные сцены насилия и грабежа подчёркивают неоднозначную оценку событий автором. Как утверждает филолог Элеонора Шафранская, по этой причине Николай Каразин впоследствии и был изъят из канона и надолго забыт: его тексты о туркестанских завоеваниях не соответствовали образу благородной цивилизаторской миссии на Востоке.
глава 5

Панмонголизм и скифство в русской литературе серебряного века

Иллюстрация к повести «Чёрный араб» Михаила Пришвина. Источник: az.lib.ru

На конец XIX — начало XX веков приходится как пик интереса русских писателей к Востоку, так и огромный страх перед так называемым «панмонголизмом». Этот термин ввёл один из главных русский философ конца XIX века Владимир Соловьёв в одноимённой поэме «Панмонголизм», в которой отразил своё предчувствие «азиатской угрозы».
Поэма написана после победы японцев над маньчжурами в 1894 году и предрекает гибель России — «третьего Рима» — под натиском «жёлтых детей», собравшихся у стен «поникшего Китая». Из-за последующего поражения в русско-японской войне и усиливающихся революционных настроений этот страх в обществе Российской империи только обостряется. Одним из ярчайших примеров литературного осмысления этого явления стал роман Андрея Белого «Петербург».
Действие романа «Петербург» происходит во время революционных беспорядков 1905 года. Главному герою Аполлону Аполлоновичу Аблеухову, потомку казахского мырзы Аблая, везде мерещится «жёлтая угроза». Сам Аполлон Аполлонович, несмотря на свою родословную, «был человеком сугубо западного мировоззрения», а вот его сын Николай, наоборот, возвращается к своим «азиатским корням». Это проявляется как внешне (герой носит халат и тюбетейку), так и идеологически. Именно связью с Азией сын оправдывает свои революционные порывы:
  • «Петербург», 1913
    Андрей Белый
    «И Николай Аполлонович вспомнил; он — старый туранец — воплощался многое множество раз; воплотился и ныне: в кровь и плоть столбового дворянства Российской империи, чтоб исполнить одну стародавнюю, заповедную цель: расшатать все устои; в испорченной крови арийской должен был разгореться Старинный Дракон и всё прожрать пламенем… Николай Аполлонович — старая туранская бомба».
В итоге Восток в романе «Петербург» становится символом разрушительной силы: герою-революционеру предстоит убить своего отца.
С другой стороны, несмотря на весь страх перед «панмонголизмом», Азия и собирательный «Восток» на рубеже XIX-XX веков воспринимаются как плоть и кровь России, её неотъемлемая, органичная часть. Поэты Серебряного века воспевают азиатскую идентичность России, экзотизируют самих себя.
Так появляется «скифство» — философское течение, объединявшее Иванова-Разумника, Блока, Есенина, Клюева, Ремизова, Петрова-Водкина и других поэтов, художников и политиков Российской Империи. Они ассоциировали себя с древним кочевым народом, жившим в районе Северного Причерноморья в VIII веке до н.э. — IV веке н.э.

Николай Аполлонович и Аполлон Аполлонович Аблеуховы.
Рисунок Андрея Белого к роману «Петербург»

«Скифство» всё ещё воспринимало кочевников как диких варваров, но именно это их качество позволяло последователям течения противопоставить себя «эллинскому» мещанскому Западу. Сторонники этой философии приветствовали революцию и бунт, но романтизация жестокости вскоре и привела к расколу группы: многие поэты, столкнувшиеся с реальными ужасами террора, отказались воспевать насилие.
Ранние тексты Михаила Пришвина ярко отражают идеологию «скифства». В 1909 году писатель отправился в путешествие по Казахстану, которое легло в основу его травелогов «Адам и Ева» (1909) и «Чёрный араб» (1910).
В очерке «Адам и Ева» степь предстаёт в двух противоположных образах: воображаемом и реальном. Сами казахи подобны грекам, воспринимающим мир непосредственно, как в эпоху Гомера. Где-то среди казахских степей и вовсе существует Аркадия, «благословенная страна». Но реальность сильно противоречит «мечтам о жизни Робинзона Крузо» и «толстовским колониям»: на самом деле степь сурова, губительна (хотя уже не столь опасна для путников — этот миф Пришвин пытается развенчать). И если казахи способны выживать в таких условия, то русские переселенцы, эти «новые Адамы и Евы», здесь погибают, не найдя обогащения.
Причина гибели переселенцев заключается не в степи как таковой — но в бессистемной переселенческой политике, жертвой которой становятся как русские крестьяне, так и кочевники. Пришвин с иронией пишет, насколько непоследовательны решения правительства:
  • «Адам и Ева», 1909
    Михаил Пришвин

    «И Дума, и правительство это сознают: есть указ 3 июля о том, чтобы щадить места киргизских зимовок.
    — И вы их щадите? — спрашиваю я местного чиновника.
    — Если щадить, — отвечает он, — то куда же девать переселенцев? Тогда и не нужно переселение в этот край. Мы так и сказали. Нас услышали и подарили параграф. Теперь дело в таком виде:
    Закон: щадить места зимовок.
    Параграф: в случае крайности не щадить.
    И мы не щадим».
Михаил Пришвин считает, что земледелие влияет разрушительно на уклад жизни казахов. Среди местных появляется всё больше жатаков — бедняков, лишившихся скота и вынужденных идти в наёмные рабочие. Презираемые своими же, жатаки воруют, живут в нищете и грязи.
Но к подобной критике писателя следует относиться скептически. Порой Пришвин доходит до смешных крайностей: баурсаки становятся для него «фактом грехопадения кочевника», потому что во времена «первозданной казахской старины» их, по его мнению, никто не ел:
  • «Адам и Ева», 1909
    Михаил Пришвин
    «Очень возможно, что в то время киргизы в некоторых местах вовсе не знали, что такое мука, понятия не имели о баурсаках, этих мучных шариках, зажаренных на бараньем сале. Теперь без этих баурсаков не обходится киргиз. Разве только где-нибудь возле Голодной степи всё ещё питаются киргизы исключительно куртом и ойраном».
Взгляд Пришвина на культуру казахов современные антропологи назвали бы примордиалистским: писатель исходит из того, что кочевникам с давних времён свойственны неизменные качества. Казахи «аутентичны» до тех пор, пока пасут скот и пьют кумыс, но стоит им начать осваивать земледелие — их уникальная идентичность утрачивается.
Выходит, писательская критика имперской политики и здесь накладывается на ориенталистский взгляд. К тому же, по канонам «скифства», степь для Пришвина — лишь зеркало, сквозь которое Россия смотрит на саму себя:
  • «Адам и Ева», 1909
    Михаил Пришвин

    «Да вот же оно: это — та же Россия, это — она, от неё не уедешь никуда, это — тоже своё, близкое.
    Бесформенность, хаос и всё-таки лик.
    Вот-вот потонем.
    Но плот всё плывёт».
глава 6

Как изображались жители Казахстана в прозе писателей-сибиряков?

Школа в юрте. Фото Самуила Дудина из экспедиции в Семипалатинскую область, 1899 год

В начале XX века формируется поколение писателей «сибирских окраин» — детей русских переселенцев, которые родились уже в Казахстане. В литературоведении их принято называть «сибиряками» потому, что в XIX веке территории Северного и Восточного Казахстана входили в состав Западно-Сибирского генерал-губернаторства. Эти авторы знали о положении края не понаслышке, что позволило им детальнее отразить знакомые с детства казахский быт и культуру, а ещё довольно жёстко критиковать переселенческую политику центра.
Многие из писателей-сибиряков застали раннюю советскую эпоху, и поэтому на примере их творчества можно проследить, как новая идеология могла влиять на их оценки.
Родившийся в 1884 году в Павлодаре Антон Сорокин называл себя «королём сибирских писателей» и утверждал, что «показал русскому читателю душу казахского народа». Его восприятие казахов строится всё на той же повторяющейся из раза в раз оппозиции: степь — город, природа — цивилизация. Казахи — это дети вольных степей, которые сохранили свою первозданность.

Иллюстрация к повести «Чёрный араб». Источник: az.lib.ru

Но если раньше в литературе стремление героев-казахов к образованию и служба на имперскую администрацию расценивались положительно (вспомним Владимира Даля и его повесть «Бикей и Мауляна»), то у Сорокина эти оценки переворачиваются. Писатель критикует империю в руссоистском духе, осуждает её жителей за то, что они развращают кочевников.
Экзотизация образов сохраняется, но красной линией проходит и критика «просвещённых читателей» с их озабоченностью деньгами, пошлыми развлечениями, пресыщенностью. В городах вольная песня музыканта-кюйши теряет былую звучность, которую новые слушатели всё равно не смогут оценить по достоинству, — для них она слишком скучна и монотонна. В рассказе «Не пойте песен своих» Антон Сорокин пишет:
  • «Не пойте песен своих», 1915
    Антон Сорокин
    «Вот босоножку Айседору Дункан вы с удовольствием будете смотреть, а смотреть босоногого киргиза нет никакого удовольствия — это отвратительное зрелище. Но если бы вы все были культурны настолько, насколько каждый думает о своей культурности, то не исчезала бы старая Сибирь, и не нужно было бы нашу культуру строить на костях и могилах обречённых народов, и вы бы, не смеясь, с тоскою в сердце слушали бы лебединые песни киргиз и не говорили бы: “Ухожу, нет сил больше выносить” — или, зевая: “Ах, как хочется спать. Какая тоска, какая скука”».
В конце писатель и вовсе советует казахам замолчать, потому что их искренних плачей всё равно не поймут в «городах каменных, в городах с тяжёлым воздухом, в городах пыльных».
Но после прихода советской власти оптика Антона Сорокина меняется: модернизация, которую он ранее осуждал, теперь воспринимается как благо, просвещенческий акт. Капитализм уступает место социалистическому проекту, в котором развитие кочевого общества представляется необходимым шагом к светлому будущему. Во взглядах Сорокина видим противоречие: отвергая один тип имперской власти, он принимает другой, находя в нём оправдание для тех же преобразований, против которых некогда выступал:
  • «Жизнь, данная Октябрём», 1927
    Антон Сорокин
    «Если Джек Лондон умел заинтересовать читателей описанием вымирающих тихоокеанских дикарей, не более ли благодарная тема о строительстве жизни обречённых когда-то на смерть? <...> Я, Антон Сорокин, как киргизский писатель, не могу не приветствовать вас, пионеров новой казахской жизни. Вы, получившие знания и учение города, вернётесь в родные степи для того, чтобы дать культурную и медицинскую помощь своему народу».
А вот у другого писателя, Всеволода Иванова, в раннем рассказе «Дитё» (1922) большевики-партизаны изображены совсем не благородно.
Этот советский классик с белогвардейским прошлым родился в 1895 году в селе Лебяжье Семипалатинской губернии. Он постоянно менял маски, переписывал даже свою биографию — и рассказ «Дитё» создан в такой же неоднозначной манере. Иванов нигде прямо не осуждает действия своих героев-большевиков, тем не менее в тексте присутствует множество сцен, которые расчеловечивают их образ.

Семья богатого хозяина. Фото Самуила Дудина из экспедиции в Семипалатинскую область, 1899 год

Рассказ, по словам сына писателя, был запрещён в сталинское время. В нём большевики предстают дикарями: грабят аул, крадут казахскую женщину, чтобы та кормила ребёнка убитого ими белого офицера, а затем без колебаний убивают её «киргизёнка», решив, что она отдаёт своему сыну больше молока, чем «хрисьянскому» мальчику.
Орнаментальность и поэтичность текста «Дитё» затрудняют интерпретацию позиции автора, но именно за счёт них некоторые образы доводятся до абсурда. Например, если раньше казашки описывались как бесстрашные амазонки, то Всеволод Иванов делает акцент на их тотальной молчаливой покорности. Её буквально навязывают читателю повторяющимися описаниями:
  • «Дитё», 1922
    Всеволод Иванов
    «Покорные киргизки, увидев русских, покорно ложились на кошмы»; «И киргизки, заметив русских, покорно ложились на спину»; «Лежали на кошмах, распластавшись и закрывшись чувлуками, покорные киргизки».
Этот эпитет функционирует как сказочный штамп: богатырь всегда добрый, а «киргизка» — покорная. У неё, в отличие от привилегированной русской женщины, нет ни защиты, ни голоса — ведь, как подчёркивает рассказчик, казахские мужчины трусливы и не способны защитить своих женщин.
Особое значение в рассказе приобретает цвет. Текст буквально пестрит красками, словно нарочно выделяя моменты столкновений и конфликтов. Например, слово «белый» реализуется сразу в двух значениях: «белые» как оппозиция «красным» и «белые» в значении «русские». Казахи называют партизан «ак-кызыл урус» (в буквальном переводе — «бело-красными русскими»), а камыши вторят этому криком дикой утки: «Ак, ак…». Считывается посыл, что, как бы ни делились русские между собой, для казахов они все — «белые».

Женщина у колыбели. Семипалатинская область, Казахстан. Фото Константинa Де-Лазари, 1899 год

Сцена убийства казахского младенца показана как нечто будничное, и именно эта обыденность делает её особенно чудовищной. Убийство «немаканого», то есть некрещёного дитя не вызывает в душе партизан сопротивления: они жалеют даже ребёнка белогвардейца, классового врага, но при этом казахского мальчика убивают без угрызений совести. Выходит, классовые различия для них преодолимы, но расовые и религиозные — нет. «Хрисьянский ребёнок», даже если он сын врага, остаётся «своим», а казахский — «чужим». И его жизнь ничего не стоит. Финальная сцена рассказа «Дитё» — яркий символ расстановки сил:
  • «Дитё», 1922
    Всеволод Иванов
    «Было у киргизки покорное лицо с узкими, как зёрна овса, глазами, фаевый фиолетовый кафтан и сафьяновые ичиги. Било дитё личиком в грудь, сучило ручонками по кафтану, а ноги бились смешно и неуклюже, точно он прыгал. Могуче хохоча, глядели мужики».
В своих воспоминаниях советский литературовед Виктор Шкловский пишет, что герои рассказа «Дитё» «правильно уточняют классовое чувство, но не могут преодолеть чувства “это моё, а это чужое”. Они и очень добрые, и очень злые. Старое в них существует неоправданным; это и есть сущность рассказа, конфликт которого очень горек. Мы строим будущее, стоя по колено в грязи».
Рассказ «Дитё» не даёт прямой авторской оценки, но по-своему вскрывает внутренние противоречия революционного сознания, которое, провозглашая освобождение и равенство, продолжает воспроизводить колониальные практики.

Невеста. Фото Самуила Дудина из экспедиции в Семипалатинскую область, 1899 год

Автор из «степных сибиряков», чьё творчество сильнее всего выделяется на фоне предыдущих писателей, упомянутых нами, — Георгий Гребенщиков.
Он родился в селе Николаевский рудник на Алтае и считал себя потомком калмыцкого хана. В 1913 году Гребенщиков написал повесть о казахском старшине Батырбеке, которого в народе по традиции продолжали называть ханом, несмотря на то, что фактически ханскую власть ликвидировали ещё в 1820-х.
От образа жестоких необразованных дикарей в «Ханстве Батырбека» ничего не остаётся — напротив, мир казахов «не знает насилия», а в разговоре с русскими именно они имеют «терпение ждать и сохранять учтивость в общении». Пришлые же мужики не церемонятся, унижают их, «называя в глаза и за глаза псами, поганью и ордой». Барантуют, то есть похищают скот и людей в степи, вопреки стереотипу, тоже именно пришлые крестьяне: из зависти они крадут лошадей из аула Батырбека. Не отстают от мужиков и русские купцы, стремясь выжать из местных максимум прибыли.

Воловья упряжка и телега-двуколка. Семипалатинская область, Казахстан. Фото Константинa Де-Лазари, 1899 год

Повесть «Ханство Батырбека» показывает, как под натиском колонизации рушится кочевой мир. Когда в степь приходит джут (массовый падёж скота), казахи оказываются запертыми в ней как в тюрьме: если раньше они могли просто уйти из голодных мест на другие пастбища, то теперь они больше не могут свободно распоряжаться своей землёй. Без подножного корма скот умирает, и русские торговцы, как стервятники, скупают шкуры умирающих животных за бесценок, «обязывая киргизов собственноручно снимать их с трупов». Самый жуткий момент — когда казахи, понимая, что лошади и коровы всё равно обречены, а снимать кожу с обледенелых трупов невыносимо тяжело, начинают сами убивать своих животных, чтобы спасти хотя бы шкуры.
Разорённые степняки, привыкшие к свободе, вынуждены становиться наёмными рабочими, идти работать на шахты. Крах кочевого мира символизирует Сивка — конь, живший когда-то на просторе, но теперь ослепший от работы в шахте. Нечто подобное произошло и с теми, кто остался наверху: даже хан Батырбек, «князь-повелитель», превратился в униженного старика, торгующего хворостом. Теперь он вынужден заискивать перед русскими торговцами, чтобы продать хоть что-то.
Финал повести подтверждает тезисы исследовательницы постколониальной теории Гаятри Спивак: нет, угнетённые не могут говорить. В отчаянной попытке убедить купца купить хворост Батырбек повторяет единственную русскую фразу, которую знает: «А? Пожалуйста, спасибо!». Так язык угнетателей становится метафорой того, что у Батырбека нет голоса, он лишён прав и достоинства: в его устах русские слова превращаются в беспомощный вопль.
глава 7

От проекта просвещения к его критике

Продажа кибиток. Казахстан, вторая половина XIX века. Источник: tengrinews.kz

Образ Казахстана в русской колониальной литературе менялся от романтического края разбойников до благословенной, полурайской страны, от полных богатства земель до бедных голодных мест. За казахами закрепился образ наивных и диких детей природы, а степь так и осталась в литературе двойственной: крайне жестокой к чужакам, но вместе с тем желанной, привлекательной — для кого-то надеждами на богатство, для кого-то идеей свободы.
Если в начале XIX века авторы одобряли просвещенческий проект Российской империи, то к концу формируется устойчивая тенденция к его критике. Она была вызвана тем, как неприглядно складывалась реальная экономическая и социальная ситуация в Казахстане. При этом, как правило, степная жизнь становилась для авторов зеркалом для того, чтобы в первую очередь отразить в нём родное колониальное государство — Российскую империю, а потом и Советский союз. В поздних текстах «сибиряков» образ степи приобретает наибольшую оригинальность, хотя нельзя сказать, что ориенталистские стереотипы были преодолены и ими: пересматривая старые оценки и подвергая их критике, они пользуются всё теми же инструментами для описания действительности.
С таким литературным багажом Казахстан войдёт в советскую эпоху, но проследить дальнейшую динамику его образа — задача уже отдельного исследования.

Список проанализированной литературы

  1. Уильям Слиман «Странствия и воспоминания индийского чиновника»
  2. Иван Прыжков «Записки о Сибири»
  3. Василий Верещагин «Из путешествия в Закавказский край»
  4. Шарлотта Бронте «Джейн Эйр»
  5. Джейн Остин «Мэнсфилд-парк»
  6. Mary H. Kingsley «Travels in West Africa»
  7. Rudyard Kipling «Oonts»
  8. Александр Блок «Скифы»
  9. Николай Лесков «Очарованный странник» (1873)
  10. Екатерина II «Сказка о царевиче Хлоре» (1781)
  11. Гавриил Державин «Фелица» (1782)
  12. Александр Пушкин «Кавказский пленник» (1821)
  13. Николай Муравьёв «Киргизский пленник» (1828)
  14. Александр Крюков «Каратай» (1824)
  15. Густав Зелинский «Киргиз» (1842)
  16. Пётр Кудряшёв «Киргизский пленник» (1826)
  17. Александр Крюков «Киргизский набег» (1829)
  18. Александр Крюков «Киргизцы» (1830)
  19. Филипп Ефремов «Девятилетнее странствование» (1786)
  20. Владимир Даль «Рассказ пленника Фёдора Фёдорова Грушина» (1838)
  21. Иосаф Железнов «Василий Струняшев» (1858)
  22. Владимир Даль «Бикей и Мауляна» (1836)
  23. Николай Каразин «Атлар» (1891)
  24. Николай Каразин «Рискованный сеанс» (1905)
  25. Владимир Соловьёв «Панмонголизм» (1894)
  26. Андрей Белый «Петербург» (1913)
  27. Михаил Пришвин «Адам и Ева» (1909)
  28. Михаил Пришвин «Чёрный араб» (1910)
  29. Антон Сорокин «Не пойте песен своих» (1915)
  30. Антон Сорокин «Жизнь, данная Октябрём» (1927)
  31. Всеволод Иванов «Дитё» (1922)
  32. Георгий Гребенщиков «Ханство Батырбека» (1913)

17.07.2025

Спасибо, что дочитали до конца!
Понравился текст? Считаете эту тему важной? Тогда поддержите его создателей — айда к нам на Boosty!
хочу помочь Чернозёму
Спасибо,
что дочитали до конца!